— Нaскoлькo прoдуктивнo для вaс прoшлo врeмя сaмoизoляции?
— Для мeня сaмoизoляция eщё нe зaкoнчилaсь — я сeйчaс живу в глуxoй дeрeвнe. И нe исключeнo, чтo oнa зaтянeтся: мoя жизнь зaвисит oт шкoлы мoиx дeтeй, eсли прoдoлжится дистaнциoннoe oбучeниe, oстaнeмся в Бoбылёвo. Я здeсь с кoнцa мaртa, с удoвoльствиeм нaблюдaю смeну врeмён гoдa – снeг, пoтoм цвeтeниe слив, тeпeрь всё рoзoвoe oт ивaн-чaя. Кaрaнтиннoe врeмя oкaзaлoсь впoлнe прoдуктивным – нaучилaсь кoлoть дрoвa, виртуoзнo рaстaпливaю пeчки, впeрвыe в жизни зaвeлa oгoрoд, нaписaлa пoлoвину рoмaнa. Мы приexaли в дeрeвню с этюдникoм и xoлстaми для Мaни, oнa учится в xудoжeствeннoй шкoлe. Лизa с бaянoм — дeлaeт джaзoвую прoгрaмму. Нaд нoвгoрoдскими пoлями плывёт музыкa Гaльянo, свинг, рeгтaйм, мeстным житeлям oчeнь нрaвится. Лизa дистaнциoннo пoучaствoвaлa в двуx кoнкурсax, стaлa лaурeaтoм, тaк чтo кaрaнтин прoшёл с пoльзoй. Мaня пишeт мaслoм, oсoбeннo eй удaются пoртрeты бoрoдaтыx мужикoв, oсeнью мoжнo будeт дeлaть выставку.
— Многие отмечают фантасмагоричность вашей прозы. В какой степени нынешнюю эпоху можно описать языком гротеска?
— Мне кажется, это зависит от угла зрения писателя, художника. Я задавала себе вопрос: был бы Хармс Хармсом с его философией абсурда, если бы жил в другой обстановке – менее странной, менее дикой? Думаю, да. Абсурдист Гоголь вырос и сформировался как художник в тёплой домашней и дружеской среде, в относительно спокойное для России время. Странность, призрачность, фантасмагоричность бытия может ощущаться художником в любую эпоху. Ведь по большому счёту человек не меняется, смысл жизни туманен, смерть ходит рядом, общество болеет. Мы не логичны, многие наши поступки противоречат здравому смыслу, поэтому отображать наш мир, нашу жизнь, любую эпоху с помощью старых, с античных времен используемых приёмов гротеска – занятие честное, правильное, плодотворное. «На зеркало неча пенять, коли рожа крива» — эпиграф у Гоголя к «Ревизору». У человечества такая рожа, что любое зеркало окривеет. Вокруг сплошная фантасмагория, можно не включать воображение, бери да записывай, рисуй с натуры.
— В повестях, вошедших в книгу «Сияние «жеможаха»», сюжетные перипетии происходят на фоне страшных событий 20 века: войны, блокады, репрессий. Насколько для вас сложно было погрузиться в это время?
— Моё детство пришлось на излёт советской эпохи, я училась в советской школе и получила вполне себе патриотическое, в лучшем смысле этого слова, воспитание. В школе, в кино, в книгах мне объясняли, что нет ничего страшнее войны, что нельзя забывать подвиг тех, кто сражался с фашизмом.
В моей семье всегда отмечают День Победы. Мамин отец, штурман Пе-2, прикрывал корабли Северного конвоя. Он погиб при выполнении боевого задания в 1942 году. Маму вырастил дядя, генерал авиации Ульяновский. В начале войны он был сбит над оккупированной Белоруссией, в тлеющем комбинезоне прыгнул с парашютом, был обстрелян. Его подобрали колхозники, несколько месяцев прятали, лечили, хотя за это могли повесить. Шрамы от ожогов на дядиных руках – мамино воспоминание детства. Папин отец, профессор Синицкий, всю блокаду провёл в Ленинграде, он тогда заведовал институтом Вакцин и сывороток и лабораторией микробиологии института Отта. Медики снабжали фронт и город бактериальными препаратами, боролись с дизентерией, изготовляли противоэнцефалитную вакцину для войск Дальнего Востока. И это в страшных условиях – голод, бомбёжки, мороз. Для меня война, блокада – такая же реальность, как и всё то, что окружает в нынешней жизни. В Петербурге мы живём на Васильевском острове, в доме, где умирал от голода художник Фролов. В блокадном городе он работал над мозаиками по эскизам Дейнеки. Их можно увидеть в московском метро. Каждый день проходим по узкой улице Репина, которая в блокаду была моргом. Там штабелями складывали трупы. Я веду литературный кружок в школе Э. П. Шаффе на Пятой линии. В школьной библиотеке хранится блокадный дневник ученицы Марты Крыжановской (сейчас это одна из старейших сотрудниц Эрмитажа). Там рассказано, как они с мамой плели маскировочные сети, как переживали бомбёжки, как голодали. Чтобы не плакать, дети представляли себя индейцами – «ведь, индейцы не плачут».
Наш 92-летний прадедушка профессор А. К. Дондуа рассказывает много важного и интересного о блокадной жизни. Этой зимой мы шли с ним по Среднему проспекту, и он показал на полуподвальные окна Физико-математического лицея: «А вот здесь мы, школьники, пережидали бомбёжки». Вспоминает, как в 1941 году к годовщине Октября по специальному талону получил в булочной коврижку: «Это была настоящая коврижка, сладкая, с изюмом». Булочная находилась на углу Среднего и 6 линии, сейчас там кондитерский магазин «Белочка». Когда мы туда заходим за конфетами, я предлагаю детям представить себе холодное тёмное помещение с керосинкой, прилавок, голодного мальчика. Маня написала картину про эту коврижку. Война – это не просто часть истории моей семьи, это моя личная история, моя личная боль, а писать надо о том, что болит.
Про репрессии. Лагерные воспоминания и судьбы Евгении Гинзбург, Валерия Фрида, Бориса Ширяева и других сидельцев меня потрясли, во многом сформировали мой взгляд на жизнь. Люди поразительной силы духа и красоты. Повесть «Гриша Недоквасов» посвящена этнографу, поэту Нине Ивановне Гаген-Торн, её книгу «Memoria» я всем советую прочесть. «Крещённые крестами» Эдуарда Кочергина, на мой взгляд, — лучшая русская книга начавшегося столетия.
— Проблема переосмысления советского прошлого то и дело возникает в исторических и не только дискуссиях. Однако до сих пор многие люди ностальгируют по тем временам и даже оправдывают совершаемые преступления. Как же преодолеть такую слепоту?
— Что значит — ностальгируют по тем временам? Нас ведь там не было. У людей разные картинки, разные представления о сложнейшей советской эпохе, прекрасной и ужасной одновременно. Трудно охватить взглядом и дать объективную оценку того, что было сравнительно недавно, осознание истории требует времени. Моя Маня, сходив на выставку Дейнеки, сказала: «Мама, но ведь это был рай!» Конечно, говорю, рай, а теперь вспомни книгу Ширяева о Соловецком лагере (она писала композицию по страшному рассказу «Утешительный поп»). И это одна страна, одна эпоха. Сложность в том, чтобы не давать однозначных оценок, понять, что ад и рай, как на иконах, могут сосуществовать в одном времени, в одном пространстве. Тут я в переносном смысле, ад и рай, понятное дело, вне времени и вне пространства.
Почему сейчас всё чаще вспоминают Сталина? Наверно, есть на это какие-то причины. Я знаю людей, которые, видя, например, как разворовываются природные богатства страны, начинают повторять, как мантру: «Сталин, приди, олигарха прогони, Сталин приди, вора-чиновника прогони». Многие современные сталинисты не верят, что размах репрессий был таким чудовищным. Ну а кто-то да, идёт дальше и, признавая масштаб человеческой трагедии, считает, что она была исторически необходима.
София Синицкая. Фото: Марина Каджеева
Я могу ошибаться, но мне кажется, что все наши «прошлые» проблемы никуда не делись. Человек не меняется в лучшую сторону. Серьёзный экономический кризис плюс появление громкого сумасшедшего — и с лёгкостью может быть запущена новая охота на ведьм, евреев, чекистов, чёрных котов, террористов, врачей с вакцинами, геев, гомофобов, карликов, сталинистов. При желании во врага народа можно записать любого. В обществе много агрессии. Всё очень зыбко, не спокойно. Оглядываясь на прошлое, не стоит с головой погружаться в волну осуждения и ненависти. Мы не знаем, что такое настоящий страх, настоящий террор. Как бы мы вели себя в 37 году? Кто писал доносы? Отсидев пять страшных лет на Колыме, Нина Гаген-Торн, когда ей шили второй срок, смогла заглянуть в своё дело и с изумлением обнаружила, что на неё донесла подруга — этнограф, посетительница филармонии. Второй донос прилетел от соседки по коммуналке, которая пекла вкусные пироги с капустой. Извините, но это мой социальный портрет, портрет многих пользователей соцсетей, которые под публикациями «Бессмертного барака» принимаются наперебой проклинать «палачей» и «доносчиков». Если очень хочется встать в воинственную позу по отношению к людям нашего прошлого, то не следует злоупотреблять третьим лицом: «Они, палачи, они убийцы». Лучше перейти на первое. Все-таки «мы», так честнее.
— В повести «Гриша Недоквасов» есть трогательный и одновременно грустный эпизод, когда герой гастролирует с Петрушкой по зонам, а руководителем своего театра назначает мальчика Костика. Как родились эти образы?
— Честно говоря, затрудняюсь сказать, как рождаются образы, они возникают сами по себе. Я иду по лесу или мою посуду и вдруг раз – вспышка и вижу не только образ, но всю идею в целом. Наверно, это и есть вдохновение. Для меня мои герои живые, не вымученные, а вот насколько полно и плотно я смогла передать их образы в повести – судить читателю. Я не считаю себя мастером, «я только учусь» и не всегда довольна тем, что получилось. Но всё же Петрушка у меня появляется не случайно — мне близка эстетика и философия петрушечного театра. Комический герой, жалкий и задиристый, с его надеждами, бахвальством и обломами, вобрал в себя основные черты человека «всех времён». Куда-то едет на лошадке, с кем-то дерётся, любезничает с какой-нибудь Катериной Ивановной, обманывает, защищает, отчаянно пытается стать счастливым, а потом: «Пропадай моя головушка с колпачком и с кисточкой». Мощная метафора.
В Пушкинском доме я написала работу о Гоголе и комедийных традициях его времени, в том числе о народном театре. Народный герой, являющий нам знаменитый, Гоголем воспетый, восходящий к античной комедии, «смех сквозь слёзы», возможно, как-то отразился в моей прозе. Например, чекист Калибанов, танкист Зябкин, дырник-старообрядец, лагерная охранница Жеможаха. В них присутствуют некоторые буффонные черты, над ними можно смеяться и в то же время их хочется жалеть. Историк Ольга Чумичева смогла разложить некоторых моих героев «по полочкам» комедии дель арте – это Арлекин, это Коломбина, это ворчливый Панталоне. У меня всё было написано спонтанно. Однако оказалось, что где-то текст встраивается в рамки классической итальянской комедии. Я просто поразилась.
— Петербург/ Ленинград становится местом действия многих ваших книг. О мифической и таинственной природе Петербурга говорили и писали много. А для вас какая самая главная черта этого города?
— Петербург – мой родной город. Для меня это место силы. Кажется, ни один город в мире не выдерживал таких страшных ударов и испытаний: революция, война. Потом, это самый красивый город. Он может быть красив изящной, художественной красотой и той страшной, скорбной красотой, которую мы видим на военных фотографиях, о которой говорят в блокадных воспоминаниях. Зимой, поздней осенью, ранней весной я загибаюсь от питерской погоды и загазованности. Но в этом городе мои друзья, родственники, школы, в которых учатся дочки. В СХШ Маня получает отличное художественное образование. В течение девяти лет она училась у лучших учителей в великолепной 11-й музыкальной школе. Там же моя Лиза растёт как музыкант. Дети учатся бесплатно. Несколько лет назад отменили плату за прокат музыкальных инструментов, а у Лизы, между прочим, дорогущий итальянский баян. В обычной школе полно бесплатных кружков – плавай, танцуй, учи языки. За это спасибо моему городу.
— Ваша повесть «Ганнибал Квашнин» сегодня, по-моему, особенно актуальна. Отец героя постоянно подвергается избиениям на почве расизма и ксенофобии и в конечном итоге погибает. Вообще, на ваш взгляд, насколько в сегодняшней России сильны ксенофобские настроения?
— Мои школьные годы прошли в Автово. Это был край города, первые новостройки. На улице Морской Пехоты находилось общежитие для иностранных студентов, в основном там были вьетнамцы и африканцы. В советское время нас учили дружить: с плакатов улыбались белый мальчик с веснушками, симпатичный чёрный и какой-нибудь юный индеец в уборе с перьями. В мультике – Чунга-Чанга, синий небосвод, в порту все весело поют в национальных костюмах. У моей Лизы любимая кукла – советская негритяночка, ценный антиквариат. В 90-е годы появились ребята, которые «мочили чёрных». Это был выплеск агрессии потерянной молодёжи, которой несколько лет с утра до вечера объясняли, что Россия на дне и всё очень плохо, и эту бодрящую информацию предлагали закусить ногой Буша и гуманитарным мылом. Однажды я увидела, как стайка подростков подкараулила и стала избивать двух медлительных, похожих на жирафов эфиопов. Это было около метро, я сорвала голос, но мент не торопился. В нулевые ситуация только ухудшилась, Петербург стал столицей ксенофобии, пронеслась волна убийств. В 2005 году в Автово на пустыре у Красненькой речки десять уродцев — «патриотов» напали на африканских студентов. Был зарезан камерунец Леон, его друга из Кении доставили в больницу в тяжёлом состоянии. После этого иностранные студенты устроили акцию у Смольного: завернувшись в простыни, как в саваны, легли на землю. В память об этом камерунце я написала повесть «Ганнибал Квашнин». Недавно я узнала, что в школе-студии МХАТ ребята сдают по ней экзамен сценической речи. Для меня это просто счастье — вот это да, я пригодилась!
Сильны ли сейчас ксенофобские настроения? Я не знаю, честно говоря. В Лизином классе есть несколько таджикских и кавказских ребят, но я не замечала, чтобы к ним было какое-то неправильное отношение. В школе всё время звучит слово «дружба»: «Наш 5 Б он дружный самый!» и это правильно. В Петербурге учится много иностранцев. Надеюсь, ксенофобский кошмар 90-х — нулевых никогда не повторится.
— Критики сравнивали ваши повести с произведениями Гоголя, Платонова, Хармса. Из последнего как раз эпиграф к «Грише Недоквасову». Насколько эти и другие авторы сформировали вас как писателя?
— Мне много дала русская литература, американский и немецкий романтизм. Когда я была школьницей, мой взгляд на мир, понимание жизни определили произведения Мелвилла, Эдгара По, Гофмана, Гоголя. Сейчас великое утешение – Толстой, Достоевский, Щедрин, Сологуб, Андрей Белый, их перечитываю бесконечно. По поводу эпиграфа к повести. «Тихо по морю бегут страха белые слоны» — это строки из хармсовской «Истории Сдыгр Аппр», «запрещёнки», за которую репрессировали моего героя — библиотекаря. Кроме того, здесь обыгрывается тема белого слона. Героиня повести неудачно — глупо, манерно — декламировала стихотворение Рильке про белого слона, университетская молодёжь над ней смеялась, её обзывали белым слоном, в результате она возненавидела человечество. Уже написав повесть, я поняла, что Хармс, создавая жуткий образ бегущего белого слона, скорее всего, как раз и вдохновлялся стихотворением Рильке «Карусель», где с неотвратимостью наступающей судьбы появляется «всё тот же белый слон».
— А вы верите в сказку?
— Я верю в чудо. Я поверила в чудо, когда родились мои дети. По большому счёту каждый прожитый с ними день для меня рядовое, но самое настоящее чудо. Да и вообще, жизнь – сказка. Принимая во внимание все скорби мира, могу, между тем, с уверенностью сказать, что я очень счастливый человек.